Банкирский дом Нусингена

Страница 8
— Я не стану вам объяснять, — начал Бисиу, — характер предприятия, порожденного финансовым гением Нусингена; это тем более неудобно, что оно существует и сейчас и акции его котируются на бирже; замысел этот был столь реален, а само предприятие столь живуче, что акции, выпущенные согласно королевскому декрету по номинальной цене в тысячу франков и упавшие затем до трехсот франков, вновь поднялись до семисот франков и, пережив бури 1827, 1830 и 1832 годов, несомненно, достигнут номинального курса. Финансовый кризис 1827 года поколебал их, Июльская революция повлекла за собой падение их курса, но дело чревато действительными возможностями (Нусинген, видно, не в состоянии придумать безнадежное дело). Многие первоклассные банки принимают в нем участие, а потому не стоит входить в дальнейшие подробности. Номинальный капитал составлял десять миллионов, реальный — семь: три миллиона достались учредителям и банкам, взявшим на себя выпуск акций. Расчет строился на том, чтобы в первые же шесть месяцев каждая акция принесла двести франков дохода благодаря распределению мнимого дивиденда. Словом — двадцать процентов с десяти миллионов! Доля дю Тийе составляла пятьсот тысяч франков. На языке банкиров такой куш называется лакомым куском! Нусинген собирался пустить в ход свои миллионы, оттиснутые на дести розовой бумаги с помощью литографского камня, — приятные на вид акции, которые предстояло разместить и которые пока что заботливо хранились в его кабинете. Акции солидные должны были дать средства, чтобы основать дело, купить роскошный особняк и начать операции. Нусинген располагал еще акциями какого-то свинцово-серебряного рудника, каменноугольных копей и двух каналов; это были акции, полученные при пуске в ход всех четырех предприятий, акции, высоко поднявшиеся и пользовавшиеся большим спросом благодаря выдаче дивиденда за счет основного капитала; Нусинген мог бы положить в карман разницу в случае дальнейшего повышения курса этих акций, но барон в своих расчетах пренебрег такой мелочью — он оставил их плавать на поверхности, чтобы приманить рыбку. Он собирал в кулак свои ценности, как Наполеон собирал в кулак своих гренадеров, и решил объявить себя несостоятельным во время кризиса, который уже намечался и в 1826 и 1827 годах потряс до основания все биржи Европы. Если бы у Нусингена был свой князь Ваграмский, банкир мог бы сказать ему, как Наполеон с высот Сантона: «Присмотритесь хорошенько к бирже в такой-то день, в такой-то час — там будут разбросаны ценные бумаги!» Но кому мог он довериться? Дю Тийе и не подозревал, что невольно играет роль адъютанта в этом деле. Две первые ликвидации показали нашему могущественному барону, что ему необходим человек, который служил бы рычагом для воздействия на кредиторов. У Нусингена не было племянников, он не решался довериться первому встречному, ему требовался преданный человек, — своего рода умный Клапарон, — человек с хорошими манерами, настоящий дипломат, достойный министерского портфеля, достойный самого Нусингена. Такие знакомства не завяжешь в один день — даже в один год. Барон к тому времени совсем опутал Растиньяка, который, играя в доме банкира роль принца Годоя, пользовавшегося одинаковой любовью и короля и королевы Испании, думал, что нашел в лице Нусингена необычайно удобного простофилю. Сначала Растиньяк потешался над человеком, чей истинный размах долго оставался для него тайной, но в конце концов стал искренне и серьезно поклоняться ему, признав в нем силу, единственным обладателем которой он почитал до тех пор только себя.

С первых же своих дебютов в Париже Растиньяк научился презирать всех и вся. Начиная с 1820 года он, подобно Нусингену, полагал, что человеческая честность — всего лишь видимость, и усматривал в светском обществе лишь скопище всяческих зол и пороков. Если он и допускал исключения, то обществу в целом выносил беспощадный приговор. Растиньяк верил не в добродетели, а лишь в обстоятельства, при которых человек ведет себя добродетельно. Этот вывод был делом одного мгновенья; Растиньяк пришел к нему на кладбище Пер-Лашез в тот день, когда провожал в последний путь несчастного, но порядочного человека — отца своей Дельфины, ставшего жертвой нашего общества и обманутого в своих лучших чувствах, покинутого дочерьми и зятьями. Он решил провести всех этих господ, драпируясь в тогу добродетели, честности и изысканных манер. Сей юный дворянин заковал себя с ног до головы в броню эгоизма. Когда молодчик обнаружил, что Нусинген одет в те же доспехи, он проникся к нему уважением, подобно тому как средневековый рыцарь в латах с золотыми насечками, верхом на берберийской жеребице, проникся бы на турнире уважением к своему противнику в таких же доспехах и на таком же коне. Правда, наслаждения в Капуе[17] заставили Растиньяка на некоторое время растаять. Дружба такой женщины, как баронесса Нусинген, способна привести к отказу от всякого эгоизма. После того как она обманулась в своей первой привязанности, обнаружив в лице покойного де Марсе бирмингамскую механическую куклу, Дельфина должна была почувствовать безграничную нежность к молодому человеку, преисполненному провинциальных верований. Ее нежность оказала свое воздействие на Растиньяка. Когда Нусинген надел на приятеля своей супруги хомут, который всякий эксплуататор надевает на эксплуатируемого, — произошло это как раз в момент подготовки к третьему банкротству, — он обрисовал Растиньяку свое положение и дал ему понять, что долг дружбы обязывает Эжена в виде возмещения взять на себя и сыграть до конца роль его пособника. Барон счел неосторожным посвящать в свои планы человека, разделявшего с ним его супружеские обязанности. Растиньяк поверил, что стряслась беда; а барон позволил ему утешаться мыслью, что он спасает дело. Но когда в мотке слишком много ниток, в нем образуются узлы. Растиньяк дрожал за состояние Дельфины; он потребовал раздела имущества, стремясь обеспечить Дельфине независимость, и поклялся в душе полностью рассчитаться с нею, утроив ее состояние. Так как для себя Эжен ничего не требовал. Нусинген сам упросил его принять в случае полного успеха двадцать пять тысячефранковых акций свинцово-серебряного рудника. И Растиньяк взял их, чтобы не оскорбить барона! Нусинген обработал Растиньяка накануне того вечера, когда наш приятель уговаривал Мальвину выйти замуж. При виде сотни счастливых семейств, разгуливавших по Парижу и спокойных за свое состояние, всех этих Годфруа де Боденоров, д'Альдригеров, д'Эглемонов и других, Растиньяк почувствовал дрожь, словно молодой генерал, окидывающий взглядом армию перед своим первым сражением. Бедняжка Изора и Годфруа, игравшие в любовь! Как походили они на Ациса и Галатею под скалой, которую циклоп Полифем готовился на них обрушить!..
— Ну и Бисиу! — воскликнул Блонде. — Да у него, мартышки, просто талант!
— Ага, теперь я уж, значит, не увлекаюсь больше цветами красноречия, — сказал Бисиу, наслаждаясь успехом и оглядывая своих затаивших дыхание слушателей. — В течение двух месяцев, — продолжал он, — Годфруа предавался скромным жениховским радостям и восторгам. Когда мужчина готовится вступить в брак, он походит на птицу, которая весною вьет гнездо, снует взад и вперед, подбирает соломинки, приносит их в клюве и выстилает домик для будущих птенцов. Суженый Изоры нанял за тысячу экю на улице Ла-Планш удобный и вполне приличный особняк, не слишком большой и не слишком маленький. Каждое утро он отправлялся посмотреть, как идет внутренняя отделка дома, и следил за ходом работ. Позаботился он и о комфорте — единственно стоящей вещи, которая существует в Англии: завел калорифер, чтобы поддерживать ровную температуру в доме, тщательно выбрал мебель, не слишком кричащую и не чрезмерно роскошную; обивку свежих и приятных для глаза тонов, на все окна — гардины и шторы; серебро, новые экипажи. Он устроил конюшню, чулан для седел и сбруи и каретный сарай, где бесновался и вертелся, как вырвавшийся на волю сурок, Тоби-Джоби-Пэдди, казавшийся очень счастливым оттого, что в доме будут женщины и даже леди! Эта одержимость, с которой человек устраивается, выбирает часы для камина, влетает к своей нареченной с карманами, набитыми образчиками материй, советуется с ней о меблировке спальни, бегает, суетится и носится, — если только он бегает, суетится и носится, одушевляемый искренней любовью, — поистине способна наполнить радостью сердце всякого честного человека, а в особенности — сердца поставщиков. И так как свет чрезвычайно благосклонно относится к браку красивого молодого человека двадцати семи лет с очаровательной и прелестно танцующей двадцатилетней особой, то Годфруа, терзаясь сомнениями насчет свадебного подарка, пригласил Растиньяка и госпожу де Нусинген на завтрак, чтобы посоветоваться с ними по этому важнейшему вопросу. Ему пришла в голову счастливая мысль пригласить также своего кузена д'Эглемона с женой и госпожу де Серизи. Светские дамы любят иной раз поразвлечься за завтраком у холостяка.
— Для них это — все равно что для школьника удрать с уроков: они отдыхают от света, — сказал Блонде.
— Все вместе должны были отправиться на улицу Ла-Планш осмотреть особнячок будущих супругов. Для женщин подобные экскурсии что свежее мясо для людоеда, они как бы освежают свое настоящее при виде юной восторженности, еще не увядшей от пережитых восторгов. Стол был накрыт в маленькой гостиной, которая в знак прощания с холостой жизнью была разукрашена, точно лошадь в похоронной процессии. Меню было составлено из тех лакомых пустячков, которые женщины так любят жевать, грызть и сосать по утрам, когда у них бывает ужасный аппетит, в чем они ни за что не хотят признаться, так как для женщины сказать: «Я голодна!» — видимо, означает уронить себя. «Почему ты один?» — спросил Годфруа, когда появился Растиньяк. «Госпожа де Нусинген не в настроении, — ответил Эжен, на лице которого тоже можно было прочесть огорчение и досаду. — Я тебе расскажу потом». — «Поссорились?..» — воскликнул Годфруа. «Нет», — сказал Растиньяк. В четыре часа дамы упорхнули в Булонский лес; Растиньяк остался в гостиной и меланхолически смотрел в окно на Тоби-Джоби-Пэдди, который отважно стоял возле запряженной в тильбюри лошади, скрестив руки на груди, как Наполеон; он мог сдерживать лошадь только своим пискливым голоском, и она боялась Тоби-Джоби. «Так что же с тобой случилось, друг мой? — спросил Годфруа Растиньяка. — Ты неспокоен, угрюм и только притворяешься веселым. Твою душу терзает неполнота счастья! Как, верно, тяжело, когда человек не может обвенчаться в мэрии и в церкви с любимой женщиной». — «Хватит ли у тебя, мой милый, мужества выслушать то, что я намерен тебе открыть, и сумеешь ли ты понять, какую надо чувствовать привязанность к другу, чтобы совершить нескромность, на которую я сейчас отважусь?» — сказал Растиньяк резким тоном, прозвучавшим, как удар хлыста. «Ты о чем?» — спросил Годфруа, бледнея. «Меня привела в грусть твоя радость, и при виде всех этих приготовлений, этого расцветающего счастья, я не в силах хранить такой секрет». — «Говори же скорей!» — «Поклянись честью, что будешь нем как могила». — «Как могила». — «И если даже кто-либо из твоих близких заинтересован в этом деле, он все равно ничего не узнает», — «Не узнает». — «Ну так вот, Нусинген уехал ночью в Брюссель: раз нельзя прибегнуть к ликвидации, приходится объявить себя несостоятельным. Дельфина сегодня утром отправилась в суд, чтобы просить о разделе имущества. Ты можешь еще спасти свое состояние». — «Как?» — пробормотал Годфруа, чувствуя, что кровь стынет в его жилах. «Напиши барону де Нусингену письмо, пометь его задним числом, — как будто оно написано недели две назад, — и в этом письме поручи ему обратить все твои деньги в акции (тут Растиньяк назвал акционерное общество Клапарона). У тебя останутся еще две недели, месяц, может быть, даже три месяца, чтобы продать их выше теперешней цены; курс этих акций будет еще подниматься». — «А д'Эглемон, который только что завтракал с нами, д'Эглемон, у которого лежит в банке Нусингена миллион!» — «Послушай, я не знаю, найдется ли достаточно этих акций, чтобы хватило для него, кроме того, он мне не близкий друг, я не могу выдавать секреты Нусингена. Ты не должен ему ничего говорить. Если ты скажешь хоть слово, ты отвечаешь передо мной за последствия». Минут десять Годфруа просидел не шевельнувшись. «Согласен ты или нет?» — безжалостно сказал Растиньяк. Годфруа схватил перо и чернильницу и написал письмо, которое ему продиктовал Эжен. «Бедный кузен!» — воскликнул он. «Каждый за себя!» — ответил Растиньяк. «Ну, один готов!» — мысленно добавил он, покидая Годфруа. Пока Растиньяк действовал таким образом в парижских особняках, вот что происходило на бирже. У меня есть приятель — тупоголовый провинциал, который, проходя как-то мимо биржи между четырьмя и пятью часами, спросил меня, почему здесь столько людей, занятых разговорами, о чем они могут говорить друг с другом и зачем они разгуливают тут после того, как уже установлен курс государственных ценных бумаг. «Друг мой, — ответил я, — они пообедали, а теперь переваривают; для пищеварения они распускают сплетни о своих ближних; на этом основана устойчивость парижской коммерции. Здесь зарождаются все дела; есть, например, некий Пальмá, пользующийся на бирже не меньшим авторитетом, чем Синар в Королевской академии наук. Стоит ему сказать, что надо начать спекуляцию, и спекуляция уже началась!»
— Господа, что за человек этот еврей, обладающий если не университетским, то универсальным образованием, — сказал Блонде. — Универсальность его не исключает глубины; то, что Пальма знает, он знает досконально; в делах у него просто гениальная интуиция; это — великий референдарий хищников, царящий на парижской бирже; они не начинают ни одного дела, если Пальма его предварительно не обсудил. Он всегда серьезен, слушает, изучает, обдумывает и говорит своему собеседнику, который, видя его внимание, уже решил, что обвел Пальма вокруг пальца: «Это мне не подходит». Но самое удивительное, по-моему, то, что он десять лет был компаньоном Вербруста, и между ними никогда не происходило недоразумений.
— Так уживаются натуры либо очень сильные, либо очень слабые, а люди дюжинные всегда ссорятся и расходятся врагами, — заметил Кутюр.